Валерий Шубинский
Прощание с Олегом Юрьевым
Август 2018
In memoriam
Версия для печати


Олег Юрьев (1959–2018)


Олег Юрьев, один из крупнейших современных русских писателей, недавно ушел из жизни.


За сорок лет работы в литературе Юрьев успел многое. Он сумел по-новому повернуть и оживить тютчевско-мандельштамовскую линию русской лирики, создать уникальный, узнаваемый и постоянно развивающийся поэтический язык. Эмоциональная сила и острота его образов сочетается с точностью, а иногда и с головокружительной сложностью формальных конструкций. Такое же сочетание образной густоты и напряженности с точностью расчета — в пьесах, которые Юрьев писал в 1980-е, в рассказах, которые выходили из-под его пера преимущественно в 1990-е, в романах, появившихся в следующее десятилетие.


Всю жизнь Олег Юрьев оставался центральной фигурой определенного круга. Сначала, еще в Ленинграде — это была поэтическая группа «Камера хранения», позднее, после переезда в Германию в 1991-м — одноименный альманах, а после 2002-го — сайт «Новая камера хранения», на котором публиковались десятки крупнейших современных поэтов. Юрьев не собирал людей целенаправленно — он просто спонтанно притягивал их яркостью своей личности, своеобразием идей. И это при том, что не был человеком общительным и внешне мягким.


Юрьев отвергал понятие «темы» применительно к литературе. Если он и писал «о чем-то», то о самых общих вещах — пространстве и времени, жизни и смерти. Но скорее — просто строил свои сложно устроенные миры. Он предпочитал термин «строительный материал». Всё становилось строительным материалом: впечатления ленинградской молодости, исключительная физиологическая чувственность, грандиозные общественные перемены, перемещение в пространстве и, конечно, чужие книги. Но еврейство являлось для Юрьева не просто «строительным материалом», а одной из нескольких главных осей, по которым выстраивался его литературный космос. Это было что-то всегда не равное себе, постоянно нуждавшееся в доосмыслении и доопределении…


А если все-таки говорить о «строительном материале», о повторяющихся мотивах, то один из них — семейная могила на Еврейском (Преображенском) кладбище в Петербурге. Живший и умерший во Франкфурте-на-Майне, Юрьев похоронен в этой могиле, в родном городе. Такова была его воля.


Именно об этой могиле идет речь в «Девятом ленинградском рассказе» из книги «Прогулки при полой луне» (1993). Журнал «Народ Книги в мире книг» не раз писал о стихах и прозе Юрьева[1]. Эта републикация — прощание с писателем, но не с его творчеством.


Валерий Шубинский


Олег Юрьев

ДЕВЯТЫЙ ЛЕНИНГРАДСКИЙ РАССКАЗ


Вокруг нашей могилы в кладбищенской тесноте стоят светлотелые сосны, и твердое сизое небо располосовано ими сверху донизу.


Вокруг нашей могилы лежат и сидят черные, серые, белые камни в низких непокрытых клетках и без клеток; и чернеет в ровных рвах мягкорезиновая вода с недвижно плывущим по ней задрав хвостик листком; и у скошенных плит, полусъеденных зеленомедным мхом и ветошью десятилетних листопадов пучится перепутанная трава и покачиваются на коленчатых голых расстебельях перхотные мелкоголовые соцветья, и кувыркаются через ладно свинченную головку на скрежещущих нейлоновых крыльях полупрозрачные с нефтяным отливом стрекозы, и задавленные венозные буковки уползают вниз; и с коричневых — матовых и глянцевых — овалов сереют широкобровые и широкоухие, изогнувшие глаза и растянувшие губы, растерянные смертью лица. И дальше низкая стена, а за нею — разлинованное, разграненное, плосковерхое и плоскобокое жилье подталкивает рассадненными локтями в промежутки между собой жирнодеревянный сброд деревьев, едва прикрывших копеечным лиственьем срам, и в каждом квадрате загораются стекла, а за ними мужчины едят, наклоня головы, и в тарелках багровеет еда; и желтые автобусы катят, сжимаясь и разжимаясь, и внутри молчат; и квадратная река с еще не задернутой косой занавесью заката валится замедленно, подкошена мелковолнисто-зубчатой косой, которую подмышкой тащит за собою под мост до остова раздетый, низкий, четырехугольный корабль. Многоугольные острова все подымаются на своих дымных, наспринцованных голубым электричеством дрожжах, и дрожат в коротких отблесках кривые крыши, выпуклые стены и плоеные колонны; и уго́льные дожди маршируют сквозь сдвоенный строй лучевых циркулей по несужающимся у́гольным улицам; и в потных комнатах собираются бородатые люди у неживого вина, и нежный запах глупости смешивается с грубым запахом глупости, и печаль сопит в неразборчивых словах, и изогнутые женщины обнимают из-за спины, и сколько ж их, юных-юных от колких икр до душных волос, наклоняется, перекрестив на животе руки, чтобы распрямиться со взлетающим платьем; и дорогая музыка благодарности плывет в отделенной от всего тишине.


Вокруг нашей могилы с одной стороны море — краткое море, затворенное море, жемчужное море, но жемчуг погас, оттого что его ни разу не носили. С других же сторон — суша, которая нигде не кончается или кончается столь далеко, что это уже ничего не означает, суша с потушенным поездом, несущимся мимо разрозненных дощатых деревень и рыхлых полукруглых полей, с поездом, лязгающим по мостам над сверкающими вечерними реками с наклоненными к ним слитными, поверху зазубренными, фиолетовыми лесами; с белыми круглоголовыми и ребристо-стальными городами, подвешенными к низким облакам; с Москвой — красноносой, переваливающейся со стороны на сторону, как тяжелый полукрылый гусь, с бульварной ее расщеленностью и садовой ее расчлененностью. Татарские женщины идут по Москве, и русские женщины идут по Москве, и еврейские женщины идут по Москве, улыбаются их ягодицы, переливаются на опущенных шеях позвонки; зеленые толстые мухи летят над Москвой, купаясь в стеклянной пыли; липовые старые боги сидят на Москве, растянув по подлокотникам неошкуренные руки. Страшная музыка счастья плывет над кирпичным ее огнем.


Вокруг нашей могилы дымный дождь Варшавы проходит глинистым предместьем в распахнутой жестяной рубашке, сквозь которую видна серая безволосая грудь; черно-зеленая Прага на черепичных коленях ползет вверх, к немецкому обрыву Градчан; прострелянный разноцветными пулеметами Париж дышит на свои кучные площади высохшим гипсом и сбродившим собачьим семенем; немецкие горы в зеленых и позолоченных касках шагают друг через друга, чтобы опять когда-нибудь перешагнуть через врага; а американские горы Нью-Йорка гоняют по зеркальным винтам золотые короткие лодочки, никогда не начинающие и никогда не кончающие свое свистящее скольженье. И еле слышная музыка луны сплывает из белого рупора луны.


Внутри нашей могилы зеленая короткая скамеечка, на которую — прицепив проволочной петлей чугунную дверцу к оплывшему столбику — можно сесть, сгорбившись; внутри нашей могилы известковый камень — пористый, серый с белыми крапинами, а под ним зарыты кувшинчики с пеплом: поскольку на нас не хватало русской земли, мы сами отдавали свои тела на сожжение — в гладкие гранитные крематории, так похожие изнутри и снаружи на аэропорты. Но никого там нет, под камнем внутри нашей могилы, — ведь мертвые уходят долгими подземными ходами, и старыми, и прорываемыми ангелами специально для них, перед ними, в сутолоке корней, в сверкании угля, в шипении подземной воды. Изподовсюду есть эти проходы — и из-под франкфуртской поляны со сваленными посередине осколками немецких шоссе, где бегал когда-то, пузыря в пробитых ноздрях запах древесной гнили и тлея глазами, франкфуртский бык, укротитель наглой кладбищенской зелени, и когда белоголовые дети с рогатками и трещотками сваливались вовнутрь со стены, он странно — низко и медленно — кричал, и все знали, что завтра быка осудят и казнят на площади, и его обезглавленное горбатое тело зароют здесь же, в углу, и, быть может, его забирали с собою ушедшие этого дня; и из-под каменной пражской ступенчатой горки, под которой с вас же возьмут восемь крон, чтобы вы поскакали по серым лестницам, подышали светлым щелочным дождиком, поглядели на ваших собственных мертвецов, хотя их уж полтора века как здесь нет. И даже из заморья, под мусорным дном океана, идут наклоненные вперед тени, оставляя за собой погасшие стеклянные ульи и подстриженную тьму на полированных камнях; и перед ними ангелы — немые ангелы перехода.


Внутри нашей могилы давно нет моего деда, который обнимал меня, и смеялся, и пел, и танцевал, и служил на непонятных службах, и что бы то ни было, но я знаю, что он был безгрешен, и еще знаю, что где бы ни похоронили меня — а я был грешен и грешен каждый день, — но я поднимусь и пойду под землей или под морем туда же, куда и он, чтобы найти свою очередь в бесконечном ущелье, под лепестом огромной, во всех и зримых и незримых плоскостях закрученной розы — под желтым, заставленным белыми камнями склоном. И встану в скале рядом со всеми: качаться оставшееся время, как утопленник, притянутый камнем ко дну, — в ожидании музыки, которую знаю, но не слышу, — в ожидании дня разрешения и успокоения.





Семейная могила, описанная в «Девятом ленинградском рассказе» Олега Юрьева
Еврейское (Преображенское) кладбище в Санкт-Петербурге. Август 2018
Фотографии Давида Френкеля