Валерий Шубинский
Я — писатель, я пишу о человеке
Апрель 2017
Имена
Версия для печати


Аарон Аппельфельд


Аарон Аппельфельд, один из крупнейших израильских прозаиков второй половины XX века, в России известен, пожалуй, недостаточно. Три романа (или четыре — один из них представляет собой дилогию) и полдюжины рассказов — вот и все, что переведено. Сейчас речь пойдет о том (поневоле неполном) образе писателя, который рисуется на основе этих немногих текстов.


Аппельфельд — представитель поколения выживших, тех, кто прошел через тьму Холокоста (самому ему удалось избежать концлагеря — он прятался в деревне у крестьян, потом был кем-то вроде сына полка в Красной армии, но родителей будущий прозаик потерял). Холокост для него — естественная тема. Правда, в его книгах почти нет непосредственных описаний ада Катастрофы. Он, по свидетельству критиков, чаще «говорит о том, что было до, и о том, что было после». Иногда — за считанные дни или часы до и через считанные дни после. Или — в то же самое время, но в необычном, как будто, на первый взгляд, не самом страшном месте. Но это не робость перед мучительным, запредельным, непредставимым опытом. Перед нами — писатель далеко не комфортный. Преддверие ада иногда так же страшно, как его нижние круги. Если искать параллели в русской литературе XX века: есть Шаламов, но есть и Домбровский, есть «Хранитель древностей» с его напряжением неотвратимо подступающей ночи. Пожалуй, «Хранитель древностей» можно сопоставить с одним из романов Аппельфельда — «Пора чудес». Да и короткие рассказы израильского писателя («Ханука 1946-го», «В подвале») дают сгущенное ощущение ужаса, который вот-вот начнется или только что миновал и о котором, собственно, ничего не говорится впрямую. Он присутствует только в душах героев, в их сознании, поведении…


Но о романах и рассказах чуть дальше. Мы еще не закончили о самом писателе, о его судьбе…


Еще одно обстоятельство, оказавшее, судя по всему, важнейшее воздействие на Аппельфельда — языковая ситуация. Детство Аарона прошло в Черновцах, в окружении множества наречий (в семье общались по-немецки, идиш был «дедушкиным языком»). В результате он говорил на их смеси и не читал ни на одном. Иврит, ставший для него языком творчества, Аппельфельд начал учить в четырнадцатилетнем возрасте — уже в Палестине. Подобным образом судьба сложилась еще у нескольких писателей его поколения — например, у Дана Падиса. Их положение резко отличалось от ситуации классиков ивритской литературы XX века, таких как Бялик или Агнон, для которых библейский иврит был языком чтения, языком книжности с раннего детства, с хедера. Формально оно скорее походит на ситуацию Джозефа Конрада. Но у поляка Конрада (Коженёвского) все обстояло просто: Англия не была его родиной, английский язык не был ему родным. Для Аппельфельда иврит — язык теоретически и идеологически родной, а в житейском смысле — неродной, выученный. Писатель рассказывал, что его земляк Пауль Целан завидовал ему: «Ты — еврей и пишешь на языке евреев. Поверь, это очень важно, и я, еврей, который пишет на нееврейских языках, свидетельствую об этом. Язык диктует и культурные ассоциации… А ты, творящий на иврите, весь погружаешься в ассоциации, тесно связанные с еврейской культурой. И это — колоссальная вещь!»[1] Но ведь и Аппельфельд мог бы позавидовать Целану, писавшему на языке иноверцев, на языке убийц своих близких, но зато — на языке, известном досконально, ощущаемом во всех тончайших оттенках, всосанном с молоком матери.


И, я думаю, именно эта своеобразная языковая ситуация определила многое в эстетике Аппельфельда, в его выборе.


Во-первых, писать о «главном». Но что это значит?


…Нельзя определить, скажем, «Войну и мир» Льва Толстого как книгу о войне России против Наполеона, хотя она и повествует об этих событиях.<> Его герой — человек. И именно душа человека — тот центр, вокруг которого разворачивается творчество Льва Толстого… Смею полагать, что и я — писатель, я пишу о человеке.


Во-вторых, говоря о «главном», не отвлекаться на описания, на местный колорит, экзотику — все, что связано с языковой средой и вне ее все равно пропадет.


В Священном Писании нет ничего внешнего. Мы не знаем, был ли праотец Авраам высоким, низким, худощавым, плотным. Нет описаний, нет эпитетов. Конечно, нам сообщается, что Самсон был богатырем, а про царя Давида дважды сказано, что был он «молод, румян и красив». Но это редчайшие исключения. Священное Писание занято, главным образом, внутренним миром человека, о чем он думает, что он говорит… И эта великая Книга была мне наставником, указавшим путь, она учила меня писать — во всех смыслах этого слова: ведь в школе мне не пришлось учиться, не считая первого класса. Священное Писание наставляет: излагай кратко то, что есть тебе сказать; будь экономен в словах; важна не внешняя сторона, а внутреннее наполнение. Течение рассказа — это течение во Времени.


Однако вот в чем загвоздка: это не истории из жизни «людей вообще». То есть людей, которые, конечно, евреи (ведь это же еврейский писатель, а не китайский или японский, верно?), но чьи проблемы не имеют к их еврейству особого отношения. Нет, у Аппельфельда еврейская идентичность как раз является главной темой. Только определяется она не исходя из самой себя и отношений евреев с Всевышним — как, вообще-то, должно быть. Еврейство героев Аппельфельда определяется через внешний, «гойский» мир, через отталкивание от него. Иногда — через внешний, сторонний взгляд.


Так обстоит дело в «Катерине», где повествователь — украинская (русинская) крестьянка, всю жизнь связанная с евреями. Но так и в «Поре чудес», где главной темой оказывается, в сущности, еврейская самоненависть. Отец героя-рассказчика, австрийский литератор, убежденный ассимилянт, постоянно пытается смотреть на мир, из которого вышел, чужими глазами. Не всегда враждебными: он ненавидит «еврейских торгашей», но, прочитав Бубера, готов примириться с «высоким» аспектом еврейской культуры. Еврейство становится приемлемым постольку, поскольку оно адаптировано «общечеловеческой» (читай: христианской) цивилизацией. Но и попросту креститься, как их безумная родственница Тереза, находящая успокоение в монастыре, не удается — отец ненавидит «всякий культ, а особенно христианство». В результате еврейство предстает трудноопределимым. Его приметы зыбки до анекдотичности — и угрожающе сводимы к физиологии. Угрожающе, потому что тут уже чувствуется мышление и язык приближающихся убийц:


— Признаков много. Но давайте рассмотрим наглядное. Они ростом пониже, не так ли?

— А среди коренных австрийцев низкорослых нету?

— Как же. Есть, конечно. Но не такая приземистость. У евреев плечи круглые. Оттого, что подымать тяжести не привыкли. Такое плечо, к примеру, как у вас, очень оно еврейское. Даже поразительно еврейское, я бы сказал.

— Не замечал, — сказал отец, захваченный этой деловитой точностью. — И этого достаточно?

— Нет, отнюдь. Кто делает вывод из одной приметы, тот может впасть в ошибку. А такая ошибка ведь порой очень серьезная, обиднейшая. Надо приглядеться к глазам. Их взгляд скажет вам многое.

— Любопытно, — молвил отец.

— Взгляд у них всегда испуганный.

— Из-за чего испуг?

— Нет в мире существа, которое так боялось бы за свое потомство, как еврей.


Другой вариант — когда еврейство мифологизируется. В знаменитом рассказе, известном в русских переводах как «Облава», евреи — странные, волшебные существа, «человекоптицы», на которых обычные, земные люди охотятся. Такими они кажутся извне — в том числе сыну «спустившихся на землю» отступников. Для самих евреев, спасающихся от неназванной, но очевидной опасности, птицы («Птицы» — так называется другой рассказ) — это угрожающие, враждебные спутники. Еще в одном рассказе, «Перемены», евреи-беглецы, сливаясь с окружающим «крестьянским» миром, теряя свою особость, буквально перерождаются физически — это тоже метафора.


Ну а внешний мир? Он тоже мифологизируется в каком-то смысле. По крайней мере, предельно упрощается. Особенно это заметно в «Катерине». Мир, в котором живет рассказчица, состоит из «нас» (русинов, христиан, крестьян) и из «них» (евреев). Нееврейский мир оказывается совершенно цельным. Нет, например, ни поляков, ни румын (а это то ли Буковина, то ли Галиция накануне Волынской резни!). Отношения «гоев» с евреями сводятся к ненависти (у большинства) или к любви (у Катерины) — никаких оттенков. В каком государстве Катерина живет, какой суд осудил ее за убийство (польский? румынский?) — непонятно. Да и евреи, с которыми она имеет дело, — не люди, а типажи: честные торговцы, богемная музыкантша, пьяница-пролетарий. Писатель немалого мастерства (о чем свидетельствует та же «Пора чудес»), Аппельфельд в данном случае намеренно работает со стереотипами, обрубая подробности и нюансы. И это до известной степени работает, потому что сам образ героини, с ее мучительной и безответной любовью к чужому для нее миру, далеко не стереотипен. Аппельфельд стремится создать не бытовой роман, а эпос — и отчасти это получается.


«Цветы тьмы» также эпичны, хотя подробностей в них предостаточно. Но это — очень специфические подробности. Одиннадцати-двенадцатилетнего еврейского мальчика в страшные дни прячет подруга детства его матери — проститутка, прячет в борделе, у себя комнате. Она изливает на него свою нереализованную материнскую нежность, но она же приобщает его к сексуальной жизни и пьянству. И становится для него настоящей «первой любовью». Ее многословная религиозность, ее любовь к евреям — всё кажется издевательством, а сама она выглядит пародией на несколько благостную Катерину. Приход «русских» для мальчика Хуго означает освобождение от страха, но для его спасительницы Марьяны — смерть: ее расстреливают вместе со всеми обитательницами борделя.


Причина? «Русские… они ведь фанатики. Всех, кто общался с немцами, они убивают». Опять стереотип. Как будто Аппельфельд не провел нескольких лет среди советских солдат и офицеров, которые в первую очередь, вероятно, сами отправились бы в заведение к «мадам» и не стали бы так уж расспрашивать о своих предшественниках. При этом НКВД мог, конечно, арестовать и расстрелять кого угодно — одно другому не мешало. Но подробности не так уж и важны — важно рассказать историю в ее главных, сущностных чертах. Рассказать вообще «о человеке», а не о конкретных особенностях нравов и режимов.


Или вот, скажем, герои скрываются в Карпатах. Ожидаешь описаний природы. И время от времени получаешь их: «Снег, только вчера сверкавший своей щемящей душу красотой, утратил свою хрустящую свежесть и превратился в грязноватый лед». Или: «Солнце светило вовсю, весна прорастала из каждой травинки, коров и лошадей вывели на пастбище…» Это — не Карпаты. Это — «горы вообще». Или даже «природа вообще». Но для эпоса, может быть, так и нужно.


Или вот еще один пример видимого равнодушия к точности факта. В рассказе «Хождение в Качинск» возвращающийся в местечко рекрут-кантонист вспоминает об участии в русско-японской войне. Объединены реалии, которые на самом деле разделяет полвека! Приходит на ум стихотворение Давида Самойлова про исторический роман далекого будущего, где Пушкин едет к Петру Великому на автомобиле. Аппельфельд в самом деле пишет как будто из далекого будущего. Такая оптика не во всем совершенна, но имеет и важные преимущества.


Ставший свидетелем, участником, жертвой роковых и грандиозных событий, писатель, судя по всему, хочет сохранить этот опыт таким, каким его могли бы воспринять люди иных столетий, иных цивилизаций. Если так, жизнь его произведений только начинается. И, конечно, хотелось бы, чтобы к русскому читателю пришли и другие, еще не переведенные книги Аарона Аппельфельда.



Библиография:

Аппельфельд А. В подвале / Пер. с иврита А.Белова // Рассказы израильских писателей. – М.: Прогресс, 1965. – С. 49–60.

Аппельфельд А. Пора чудес / Пер. с иврита О.Минца. – Иерусалим: Б-ка-Алия, 1984. – 203 с.: портр. – (Б-ка-Алия; [Вып.] 108). – То же. – 1991.

Аппельфельд А. Хождение в Качинск; Птицы; Перемены; Ханукка 1946-го / Пер. В.Глозмана, Л.Меламида, И.Верник // В поисках личности. – Иерусалим: Б-ка-Алия, 1987. – С. 142–172.

Аппельфельд А. Облава / Пер. И.Верник // Пути ветра: Соврем. новелла Израиля. – М.: Радуга, 1993. – С. 373–382.

Аппельфельд А. Облава / Пер. Е.Бауха // Израильская литература в русских переводах: Антол. – СПб., 1998. – С. 146–157.

Аппельфельд А. Птицы / Пер. В.Глозмана // Антология ивритской литературы. – М., 1999. – С. 438–441.

Аппельфельд А. Катерина: Роман / Пер. с иврита В.Радуцкого. – М.: Текст, 2007. – 256 с. – (Проза евр. жизни). 5000 экз.

Аппельфельд А. Цветы тьмы / Пер. с иврита М.Черейского. – М.: АСТ, Corpus, 2015. – 352 с. – (Corpus; [Вып.] 336). 2000 экз.





[1] Здесь и далее цитируется интервью, данное Аароном Аппельфельдом переводчику Виктору Радуцкому (см.: Аарон Аппельфельд: соприкасаясь с тайнами судьбы // Лехаим. 2011. № 6. С. 43–47).