Валерий Шубинский
Листая толстые журналы за январь–май 2010 года
Октябрь 2010
Листая толстые журналы
Версия для печати

Бернгард Рубен. За своей звездой. Документальная повесть о Э.Г.Казакевиче. Дружба народов, 2010, № 2


Казакевич — единственный советский писатель, которому удалось не просто «перейти» из «нацменской» литературы на идише в русскую, а стать ее классиком. Казалось бы: жанр беллетризированной биографии позволяет не только предъявить читателям достаточно знакомую им событийную канву жизни героя, но и исследовать внутренние движущие силы его творчества. Увы, слишком многое автор документальной повести попросту не заметил. Например, что самое известное произведение Казакевича — «Звезда» — первоначально было написано и опубликовано по-еврейски. Русский вариант, прославивший писателя, — это, по существу, автоперевод.


Первый — биробиджанский — период литературной деятельности героя в повести освещен бегло, чтобы не сказать больше. Молодой Казакевич «с энтузиазмом корчевал тайгу, возводил деревянные постройки, работал в газете, организовывал колхоз, заведовал местным радиовещанием, затем смело сделался начальником строительства капитального Дома культуры, создавал Биробиджанский театр и стал первым его директором» и, само собой, писал и печатал стихи на идише, пока в 1937 году не счел за благо остаться в Москве — биробиджанское НКВД уже наметило его в качестве жертвы.


Дальше — не без труда давшийся переход на русский язык. Биография русского советского писателя Казакевича делится на два неравных по времени периода: приключения военных лет и послевоенная карьера, с двумя Сталинскими премиями и прочими признаками преуспеяния. Первое столь же выразительно, сколь обыденно второе.


Стоит процитировать: «Еще в Биробиджане он носил армейские галифе, военный френч с ремнями, суконную фуражку с красноармейской звездочкой, зимой надевал шинель. Большинство биробиджанских знакомых, написавших о нем впоследствии свои воспоминания, так и запомнили его “человеком в шинели”. Одежда эта еще сильнее подчеркивала его высокий рост и худобу. Он походил на комиссара времен военного коммунизма, держал в себе этот образ. Но когда на какой-то момент снимал очки, его близорукие глаза тут же выдавали доброту, незащищенность, открытую доверчивость, и он напоминал уже не сурового комиссара, а скорее Пьера Безухова».


Еврейский Пьер Безухов, библиотекарь из политчасти, пишет рапорт о выдаче вещевого довольствия в стихах, и строгий полковой командир вместо выволочки настолько проникается симпатией к очкарику, что посылает его на офицерские курсы, а потом делает свои адъютантом. Дальше — военная газета, откуда Казакевич сбежал в боевые части. Мотив? «У меня с немцами большие счеты — я коммунист, командир, писатель». Одно слово, кажется, пропущено: «еврей», но оно подразумевается. Подразумеваются, возможно, и антисемитские стереотипы, бытующие в армии, — стереотипы, которым хочется противопоставить собственное отважное поведение. Биограф эти подтексты, к сожалению, не раскрывает; не упоминает он и о том, что в конце жизни Казакевич все-таки вернулся к идишу и еврейской литературе.


Рада Полищук. Лапсердак из лоскутов. Три фрагмента новой книги. Дружба народов, 2010, № 3


Три рассказа. Первый — про трогательную, с детства, дружбу двух замечательных до излишества старичков, Вани и Яни (Янкеля), само собой — фронтовиков (в который раз мы про это читаем?). Яня вынес Ваню из-под огня. Ваня сделал Яне новую палку. Однако же на старости лет их безупречная дружба нарушается разногласиями «на религиозной почве»: Ваня верующий, Яня атеист. Последний вскоре умирает, и Ваня, желая похоронить друга как подобает, через православного священника разыскивает раввина, тоже Ваниного и Яниного друга детства…


Другие рассказы написаны со стилистическими изысками, с плавающей хронологией, одним словом — с претензией на модернизм, притом что сюжеты их предательски напоминают мелодраматический телесериал. Например: талантливый виолончелист из-за фронтовой контузии впадает в амнезию и становится нищим, однако безответно влюбленная в него когда-то девочка опознает героя на рынке и дает ему потрогать его старую виолончель… Надо ли продолжать?


При этом представления автора о еврейской истории весьма приблизительны: «После декрета (sic! — В.Ш.) 1825 года о выселении из крестьянских сел евреев, не занимающихся сельским хозяйством, евреи купили у местного пана незаселенную землю по эту сторону озера…» И с выселением все было не совсем так, и покупать землю евреям не разрешалось (только арендовать) — но что уж придираться к мелочам?


Виктория Левитина. Так начинал… Воспоминания о Борисе Слуцком. Дружба народов, 2010, № 5


Искусствоведа Викторию Левитину, адресата немногочисленной любовной лирики раннего Слуцкого и его многочисленных писем, уговаривали уничтожить часть стихотворений, созданных поэтом в 1939–1941 годах, — притом что художественно эти стихи достаточно зрелые и выразительные, уже в патентованной «слуцкой» манере.


Почему — понятно: от некоторых текстов молодого харьковского поэта, девятнадцати лет переехавшего в Москву, берет оторопь. Особенно — от стихов первых месяцев войны. Вот как пишет о своей службе следователь военной прокуратуры Слуцкий:


Я сам — мистификатор и шпион.

Помпалача в глазах широкой публики.

Военный следователь. Из ворон.

Из вороненных воронов республики.


Знатоки русской поэзии XX века с удовольствием заметят перекличку с написанными двадцать лет спустя стихами Виктора Сосноры про «ворона вороненного», а знатоки русской истории поежатся. «Жестокое поколение» трудится ради блаженного будущего и хочет не славы, а забвения:


Чтоб в синеньких книжках будущих школ

Не было нас для наших детей.


Это, разумеется, тоже вызывает шокирующие ассоциации: «…славная страница нашей истории, которая… никогда не будет написана». Эти слова — из речи Гиммлера перед руководителями СС. Но… Представим себе, что Слуцкий погиб в 1941 году, что никаких его последующих «гуманистических» стихов не было. Все равно автор процитированных строк вызывал бы, видимо, наше сочувствие, что в случае гестаповского прокурора или следователя немыслимо. Почему?


В том числе потому, что «помпалача», «организатор похорон» и его жертвы связаны — теснее некуда. И не случайно поэт хочет «с величьем “Шах-Наме” о казненных сказать и о карающих», не случайно «последний из энкаведе» целует последнего осужденного перед тем, как его расстрелять. Ведь они в любую минуту могут поменяться местами, а перед лицом общего врага особистам и «условно отпущенным» смертникам приходилось вместе идти в «атаку осужденных» (об этом позднее напишет уже другой, «гуманизировавшийся» Слуцкий: «…и в общей, в братской, во сырой могиле нас хоронил один и тот же взвод»).


Это непохоже на самоуверенность нацистских уберменшей, расправляющихся с беззащитным «расово неполноценным» врагом. Может быть, режимы и одинаково чудовищны, но человеческий опыт — различен, и отношение к нему различно.


И еще один аспект, один из самых важных — еврейский. Публикации последнего времени заставляют по-новому взглянуть на самоидентификацию молодого Слуцкого. Наряду с брезгливыми стихами о торговце Абраме Шапиро в те годы рождались и совершенно иные строки, продиктованные ужасом подступающего Холокоста:


...Смешанные браки и погромы,

Что имеем в перспективах, кроме —

Нация ученых и портных.

Я и сам пишу стихи по-русски —

По-московски, а не по-бобруйски.

Хоть иначе выдумал я их.

В этот раз мы вряд ли уцелеем —

Техника не та! И люди злее.

Пусть! От нас останется в веках

Кровушка последнейших евреев —

В жилах! Или просто на руках.


Ирина Васюченко. Под звуки флейты. Знамя, 2010, № 5


Рецензия на «Очарование сатаны» — последний роман старейшего еврейско-литовско-русского писателя, ныне живущего в Израиле. В понимании рецензента, «роман только с виду про Холокост, его историческая канва, сколь бы ни была точна, истаивает на глазах. Очарование, которое в нем царствует, — не морок кратковременных “измов” ХХ столетия, а вечные чары Танатоса. Смерть как главная героиня романа появляется в нем с первых строк — ее присутствием отмечена история знатной белорусской девицы Дануты Скуйбышевской, лишенной чести и крова за то, что забеременела от зажигательного обольстителя-еврея: совсем было собралась наложить на себя руки, но нашла приют на еврейском кладбище, там прожила весь век под новым именем Гадассы, там и сына Иакова родила, могильщика».


Похоже, рецензент читала у Кановича только «Свечи на ветру» и противопоставляет новый его роман этой книге, отмечая, в частности, исчезновение когда-то присущей Кановичу иронии. Но «Очарование сатаны» — связующее звено между двумя эпопеями, над которыми работал писатель в течение сорока лет. Первая — «Свечи на ветру», вторая состоит из романов 1980-х годов — «Слезы и молитвы дураков», «И нет рабам рая» и «Козленок за два гроша». В последнем из них появляется и молодая Данута, и два брата — Эзра и Шахна Дудаки, с которыми ее связала судьба. Незнание этого контекста мешает пониманию новой книги.


Да, кстати, мы бы не отнесли Холокост к «кратковременным “измам” XX столетия». Это — уникальное в своем трагизме историческое событие, имеющее отношение далеко не только к еврейской истории. А если бы и только? Перед нами — характерное для некоторых критиков стремление противопоставить еврейское «общечеловеческому» и столь же характерные попытки «реабилитировать» рецензируемого автора, представив его еврейские мотивы как малозначительную условность.


Евгений Добренко. Сталинская культура: скромное обаяние антисемитизма. Новое литературное обозрение, 2010, № 101


Статья — поразительный пример того, как, начав «за здравие», можно кончить «за упокой».


Вот цитата из первой части статьи:


В начале ХХ в. интенсивная еврейская ассимиляция столкнулась с кризисом идентичностей, вызванным процессом формирования национальных государств и крахом империй. Национализмы невозможны без образа Другого. Так что евреи, оказавшись катализаторами этих процессов, стали неизбежной их жертвой. <…> Советский антисемитизм имел иную природу. Он не был прямым продолжением антисемитизма, процветавшего в дореволюционной России. <...> В сущности, советский антисемитизм — побочный продукт советского национально-государственного строительства.


Постановка вопроса разумная, пусть автор статьи и останавливается на полпути, не пытаясь проанализировать, к примеру, социальные механизмы позднесталинской «антикосмополитической» кампании, прибегая вместо этого к наивным объяснениям — вроде личного антисемитизма Сталина, вызванного его «люмпенским происхождением и семинарским образованием». Во всяком случае, до поры до времени автор остается в рамках серьезного историко-культурного разговора.


А затем… Вот лишь одна цитата:


Для государственников-националистов, и в этом, несомненно, были и остаются едины они все — от Сталина и Гитлера до современных краснокоричневых и исламофашистов, — еврейство ассоциируется с разлагающими эти националистически-изоляционистские, консервативно-патриархальные, трайбалистские, коммунально-иерахические, милитарно-мобилизационные режимы интернационализмом, либерализмом, персонализмом, цивильностью, ценностями демократичной, ненасильственной, основанной на социальных компромиссах политической культуры, модернизации, культурного многообразия, плюрализма и духа свободной критики.


Господи, да в каком же это году написано? В 2010-м? Или в 1990-м? Или в 1910-м? «Интернационализм», «демократия», «мультикультурность» и «еврейство» — тождественны и находятся по одну сторону («исторически борьба за модернизацию и либерализацию патриархальных обществ составляла самую суть еврейства, всегда потому ненавистного автократам и ксенофобам»). Сталин, Гитлер, трайбализм, милитаризм, исламофашизм (термин, имеющий смысл, только если употреблять слово «фашизм» как абстрактное ругательство: примерно как «исламоскотство» или «исламозлодейство») — тоже совершенно тождественны и сообща противостоят всему доброму и прогрессивному. Картина мира, достойная Валерии Новодворской.


Наум Синдаловский. Кровное родство, или Куда уходят корни петербургского интернационализма. Нева, 2010, № 4


Довольно поверхностный очерк о роли людей с различными национальными корнями в петербургской истории и об отражении этой роли в городском фольклоре. Факты, анекдоты, легенды — все идет вперемешку. Речь заходит, конечно, и о евреях, например — об Антоне Девьере, первом обер-полицмейстере города. Приводится, среди прочего, и пошловатая легенда (где, когда она ходила, с чьих слов записана?) о том, что «мать Ленина, некая еврейская девица Мария Бланк» родила сына — Александра Ульянова — от императора Александра III.


Финал же вовсе нелеп: «…если верить фольклору, на вопрос о национальности жители Петербурга все чаще отвечают: “Петербуржец”».


Что это за фольклор такой странный? И зачем ему верить, если есть данные переписей населения? Эльфы, гоблины, хазары — присутствуют, а вот про петербуржцев ничего не сообщалось…


Павел Вайнбойм. Поперечное сечение Шкафа. Рассказ. Нева, 2010, № 5


Веселый рассказ «из детства» — о конфликте второгодника Изи Тарасовского и учителя черчения Каффа по прозвищу Шкаф.


Пять лет назад нас удивило появление в «Неве» графоманской повести «Любочка», принадлежавшей перу того же автора, судя по биографической справке — бывшего журналиста и автора реприз для Аркадия Райкина. Надо признать, что за прошедшее время Вайнбойм освоил кое-какие элементарные основы писательского ремесла (или восстановил утраченный навык): его новый рассказ вполне соответствует минимальным требованиям литературной грамотности и мог бы без большого позора быть напечатан в не очень взыскательной юмористической газете. Журнал «Нева» несколько раз знакомил своих читателей с промежуточными результатами этой литучебы. Зачем — остается тайной.


Никита Елисеев. Борис Слуцкий и война. Нева, 2010, № 5


Статья содержит «реальный комментарий» к напечатанным в «Дружбе народов» трагическим и шокирующим стихам Слуцкого. Среди прочего выясняется, что военным следователем поэт был не более полугода и в этот период не только «судил людей», но и участвовал в боях — и был серьезно ранен («вырвало мяса на две котлеты»). И что после войны он «забыл о своем юридическом образовании и ни разу, даже в пору полной послевоенной своей неустроенности, не пытался устроиться по юридической специальности».


Филип Рот. По наследству. Подлинная история. Иностранная литература, 2010, № 3


Книга прославленного американского прозаика носит автобиографический характер — писатель фиксирует то, что происходило с ним в последние недели жизни его 86-летнего отца: «Ничего не поделаешь, профессия у меня беспардонная, и я писал ее все время, пока он болел и умирал». Писал, не боясь затрагивать интимные стороны жизни своей семьи. «Беспардонность» компенсируется искренней болью — и беспощадной точностью писательского зрения.


В книге — целая россыпь мелких подробностей из жизни еврейской общины США: дискуссия автора с компанией «Метрополитен лайф» относительно дискриминации сотрудников-евреев, имевшей место в этой компании в 1930–1940-е годы (как раз тогда там работал отец Рота); биографии американских боксеров-евреев; Чарли Раскус, друг детства отца, «идише бандюган» из шайки «Орясины» Цвильмана, некогда дравшейся на улицах Третьего района с «полячишками»; наконец, пожилой иммигрант из Германии, переживший нацистский режим и побывавший в Освенциме, чьи мемуары оказываются не изображением зверств гитлеровцев, как резонно ожидает Рот, а… порнографическим сочинением: молодому еврею удалось выжить благодаря любвеобилию арийских женщин, которое он на склоне лет живописует в самых пикантных деталях.


Игорь Померанцев. Czernowitz. Воспоминания утопленника. Иностранная литература, 2010, № 4


Мемуарный очерк русского писателя, сотрудника радио «Свобода», уроженца города Черновцы Украинской ССР, одного из самых «еврейских» в Советском Союзе. Очерк отличный. Фрагмент из него уже публиковался ранее (Октябрь. 2008. № 7) и аннотировался в нашем журнале.


Валерий Белоножко. Невынесенный приговор. О Франце Кафке. Холодно и пристально. Главы из книги. Иностранная литература, 2010, № 5


Не столько биография писателя, сколько эссе. Афористичность удивительно сочетается в нем с банальностью: «Был ли Франц Кафка профессиональным юристом? Да, был. Но лишь по отношению к самому себе — вот где постоянно проводились судебные заседания, вот где выступали прокурор и адвокат, судья и свидетель — все в одном лице, он же стенографировал ход судебного заседания…»


Все это относится и к главе, в которой автор касается еврейских аспектов сознания Кафки. Хотя, пожалуй, она написана еще более путано, чем все остальные. Начинается с очевидного: «Нет свидетельств прямого увлечения молодого Кафки национальной историей и религией, однако со дня его рождения сама обстановка на территории бывшего еврейского гетто — Йозефштадта — должна была воздействовать подспудно на его ментальность». А что происходило потом? Как, к примеру, повлияло на писателя общение с Исааком Леви и его еврейской театральной труппой? Из «Невынесенного приговора» понять трудно. К тому же вызывает сомнение компетентность автора: в центре размышлений Белоножко оказывается герой романа «Америка» — но сам Кафка (в разговорах с Яноухом) отрицал его еврейство. Да и называть Макса Брода «полуграфоманом-полужурналистом» — едва ли справедливо…


Григорий Канович. Бедный Ротшильд. Рассказы. Октябрь, 2010, № 2


Три рассказа знаменитого писателя, в прошлом году отметившего 80-летие. Один — про Израиль, точнее, про одинокого русскоговорящего старичка в Израиле. Второй — про послевоенное отрочество. Третий — про литовское местечко в канун войны (традиционная тема Кановича).


Во втором рассказе характерно описание книжной полки одного из жильцов большой вильнюсской коммунальной квартиры: «…старый молитвенник в потрепанном переплете, рядом с ним — ты не поверишь, мама! — Конституция СССР с государственным гербом на обложке и брошюра “В дружной семье советских народов”. В изголовье диванчика, на котором Йосл спит, — томик стихов Бялика, пожелтевшая, с закладкой на сто семнадцатой странице “Война и мир” в переводе на идиш».


Леонид Левинзон. Хорошая абсорбция. Рассказы. Октябрь, 2010, № 2


Часть рассказов — «о жизни», о любви, о сексе и так далее, просто на израильском материале. Но другие — в самом деле о «хорошей абсорбции». Или о «плохой». О любви к земле Израилевой или о разочаровании в ней. О русском человеке по имени Иван, ставшем в Израиле торговцем Хананом — словно для исторической симметрии. Об очередной обыденно страшной истории еврейской семьи, жившей в тридцатые годы в Риге. О женщине, родившей еще одного ребенка, чтобы искупить в глазах Всевышнего супружескую неверность. И о том, что нынешний Израиль уже «не та страна, что, может, только интерьер остался»...


Грустные рассказы. Грусть придает им дыхание — при всей безыскусности структуры.


Елена Римон. Опыты непонимания. Новый мир, 2010, № 3


Записки израильского преподавателя-филолога. Поначалу речь идет о вещах забавных и несущественных: например, ивритоязычные студенты толкуют о «Сапепе» и «Фошкине», и преподаватель не сразу понимает, что имеются в виду Сафо и Пушкин.


Но дальше разговор заходит о «непонимании» более глубоком. Оказывается, израильтяне не в состоянии воспринять многое в творчестве классика ивритской поэзии Натана Альтермана, поскольку не знают его русского «бэкграунда». И наоборот: есть страницы русской классики, в которых носители библейского языка могут почувствовать недоступные нам оттенки. «…Был такой израильский писатель и переводчик Ицхак Шенгар, он перевел на иврит “Мертвые души” и в этом переводе подчеркнул библейские коннотации в лирических отступлениях. Возвел гоголевскую поэму к ее первоисточнику — к пророкам, к Ирмиягу, Иехезкелю, Иешаягу (Иеремии, Иезекиилю, Исайе). Получилось потрясающе. Этот ивритский перевод открыл для меня совсем другого Гоголя… хотя это был точный перевод, очень точный».


Мириам Гамбурд. Бес в ребро. Звезда, 2010, № 2


Действие рассказа русско-израильской писательницы и художницы происходит в Найроби, столице Кении. Израильский художник для «возмещения материальных убытков, нанесенных ему романом с молодой красавицей из бедных районов Найроби» (в Израиле она нелегально подрабатывала) затевает такой гешефт: написать портреты всех кенийских парламентариев — и продать им же. Правда, вышла незадача: «Парламентарии получились все на одно лицо. Пришлось позвать “русского”. Тот долго курил, ворчал, слонялся по помещению, разглядывал холсты, поскребывал заскорузлое полотно локтем, полистывал Репина, потребовал водки, выпил, источал отвратительный запах, склабился щербатым ртом, потом собрался и несколькими ударами кисти придал каждому портретное сходство».


Тому, кто учился на Репине, портретное сходство нипочем, невзирая на расу! За свое мастерство русский умелец получил сто долларов. И такой «негритянский» (в контексте рассказа слово звучит двусмысленно) промысел у художников-репатриантов из России в обычае. Если, конечно, верить рассказу Гамбурд.