Валерий Дымшиц
Песня последних осенних дней

К пятидесятилетию со дня смерти Ицика Мангера

Апрель 2019
Имена
Версия для печати



Ицик Мангер (1901–1969)


Ицик Мангер родился в австрийском городе Czernowitz, который по-русски тогда именовался Черновицы, а ныне — Черновцы.


Черновицы — щеголеватая «маленькая Вена», зажатая в глухом восточноевропейском углу между дремучими карпатскими лесами, молдавскими виноградниками и галицийскими нивами, была не только столицей австрийской провинции Buchenland (Буковина), но и одной из литературных столиц Европы. Черновицкие евреи, по крайней мере средний класс, говорили не на идише, а по-немецки. Не случайно отсюда вышла целая плеяда немецкоязычных поэтов-евреев, в том числе таких всемирно знаменитых, как Роза Ауслендер и Пауль Целан. В то же время в окрестных местечках и селах, буковинских и галицийских, евреи продолжали использовать идиш.


Мангер вырос на стыке языков и культур. В его доме звучал идиш: отец был портным, дед — деревенским извозчиком. Но сам будущий поэт учился в государственной гимназии и рос человеком немецкой, точнее, австрийской культуры.


И все-таки Мангер выбрал идиш. Сказались и язык родного дома, и поездки на лето к дедушке в галицийскую деревню Стопчет. Но главную роль сыграло то, что в 1915-м его семья бежала от наступающих русских войск в Румынию, в Яссы — город, где было много вина, румынских дойн, цыганских песен и, самое главное, колоритного местного идиша.


Первую свою книгу начинающий поэт издал в Бухаресте в 1928-м. Но Румыния была периферией еврейского литературного мира, и год спустя он отправился «завоевывать» Варшаву, тогдашнюю культурную столицу «идишланда».


В Варшаве прошли лучшие творческие годы Мангера. Там он успешно работал для театра и кино, создал книгу литературно-критических эссе и пять сборников стихов, среди них — одну из вершин своей поэзии, «Хумеш-лидер» («Песни Пятикнижия»).


Не имевший польского гражданства и успевший утратить румынское, поэт как нежелательный иностранец в 1938-м был выслан из Польши, где нарастали антиеврейские настроения. Он уехал в Париж и перед самым началом Второй мировой войны написал в этом городе свое главное прозаическое произведение — «Книгу Рая», бурлескный роман о потерянном рае. Накануне немецкой оккупации из Парижа ему удалось бежать в Лондон. В Англии он прожил до 1956-го, затем перебрался в Нью-Йорк. С конца 1950-х неоднократно приезжал в Израиль, а за два года до смерти окончательно туда переселился…


Переводить Мангера на русский начали сравнительно давно, еще в 1980-х годах, в Израиле. Однако опубликованные там переводы носили преимущественно любительский характер. В наши дни стихи и проза Ицика Мангера наконец зазвучали по-русски так, как до́лжно — прежде всего благодаря усилиям петербургских переводчиков. Но основной массив его произведений — по-прежнему terra incognita для русского читателя.


В настоящую публикацию мною включено несколько новых переводов. Четыре из них были подготовлены для практически недоступной в России брошюры, которая сопровождает компакт-диск, выпущенный Иерусалимским университетом к столетию со дня рождения композитора, певца и декламатора Лейбу Левина (1914–1983). Левин сочинял и исполнял песни на стихи разных еврейских поэтов, но Мангер оставался его фаворитом и занимал особое место в репертуаре. Кроме того, в подборку вошли переводы, никогда ранее не публиковавшиеся, в том числе выполненные израильской певицей Рут Левин, дочерью Лейбу Левина.


***


В послевоенный период Ицик Мангер писал все меньше, часто обращался к строгим формам, в частности создал цикл сонетов. Однако его самые яркие художественные достижения принадлежат 1920–1930-м годам. Мангер стал одним из последних романтических поэтов Европы. Вместе с австрийцем Теодором Крамером и испанцем Федерико Гарсией Лоркой ему удалось — быть может, этому уже не суждено повториться — вернуть лирическую поэзию к ее фольклорным корням. Излюбленным жанром черновицкого «трубадура» (так он называл сам себя) на протяжении большей части творческого пути оставалась баллада, и именно в балладах ярче всего раскрылось его поэтическое мастерство.


Мангер очень быстро завоевал читательское признание. Он разъезжал по странам Восточной Европы, выступал перед поклонниками не только с чтением стихов, но и с так называемыми лекциями, в которых обосновывал свой взгляд на поэзию, в том числе на искусство баллады. «Баллада — виде́ние крови» — это текст одной из таких лекций, которая представляет собой, конечно, не академическую статью, а ультрамодернистский манифест в форме стихотворения в прозе. В этом эссе собраны воедино все основные образы, присущие ранней лирике Мангера.



БАЛЛАДА — ВИДЕ́НИЕ КРОВИ


Один немецкий доцент от литературы (ох уж эти мне доценты...) пишет в своем предисловии к сборнику немецких баллад:


«Невозможно точно определить, что такое баллада. Мы знаем только, что в самом начале она была хороводной песней. На пороге XIX века этот жанр обозначали словом "романс"[1], а позднее испанское название связали с английским словом ballad, баллада».


Уж если немецкий доцент вынужден таким образом просвещать своего читателя, то влиятельные умники, пишущие свои заметки на идише, тем более будут путаться и совершенно теряться, не зная, как им, черт возьми, выбраться из этой истории.


В своей статье я не буду затрагивать балладу с историко-литературной точки зрения. Я не буду останавливаться на таком важном моменте, как то, что баллада возникла и стала значимой поворотной точкой, по существу переходом от лирического к драматическому. Я также не стану ссылаться на общеизвестный факт: те народы, которые создали в своем фольклоре основополагающие элементы баллады, впоследствии оказались обладателями великой драматургии.


Примером могут служить англичане и скандинавы, притом не только в абстрактной стилизации, но и в живописной и пластической попытке буквально воссоздать эту оригинальную и исконную поэтическую форму в литературе.


Представьте себе, господа:


Ночь. В окне фигуры, маски, мужчина, женщина, ребенок. Какой-то вшивый, дремлющий у ворот на каменной мостовой... Какой-то сумасшедший, глядящий в колодец и вопрошающий: «Кто я?..» Вечер на кресте с Иисусовым жестом вечного страдания... Джоконда, повесившаяся от отчаяния на первом попавшемся уличном фонаре: в ее волосах запутался белый полумесяц, белый и печальный, как улыбка ребенка.


Это — виде́ние бунтующей крови; это — вспышка, стирающая тихий сантимент, тихую лирическую вибрацию души. Это — пугающий вид края ночи, смерти, безумия. Это — дикая мистерия, которая дремлет в нашей экзальтированной крови. Всё это — баллада.


Я иду сквозь сумерки, серым-серо. На горизонте пробуждается что-то неясное. По сторонам чернеют силуэты. Деревья, дома, фонари. Старые согбенные нищие. Кровь закипает, поглощает силуэты на горизонте. В шорохе крови… отрава. И сквозь соединение силуэтов и шороха крови пробивается балладное превращение. Плоские нищие, плетущиеся с трудом, — вопросительные знаки. Они процарапываются этими знаками на челе ночи. Блуждающие образы вопрошают. Потерянные образы ищут. Ночь молчит, не отвечает. Не возвращает потерянных. Тут начинается вакханалия. Тощие руки нищих зажигают красные греховные луны. И в диком экстазе рождается беззаконное деяние на фоне ночи. Это всклокоченный бессмысленный смех человеческого отчаяния. Великое мистическое виде́ние нашей крови — баллада.


Ночь. Ребенок стоит перед зеркалом. Зеркало чистое, голубое и прозрачное. Что он видит в зеркале? Что он ищет в зеркале? Ничего. Просто так всматривается и задумывается. Вдруг зеркало тускнеет. Серая кошка прыгает сквозь него и исчезает. Беспризорный образ протягивается по всей длине зеркала. Глаза холодные и чужедальние. Одежды черные и чужедальние. Лицо ребенка становится белым как мел. Он кричит нечеловеческим истерическим криком. Этот первобытный крик нашей крови и страха — баллада.


Вечер. На пороге своей лавочки стоит лавочник — бледный, сметливый, банальный и осязаемый.


— Лавочник, что умно?


— Я! — отвечает он.


— Лавочник, что глупо?


— Ты! — отвечает он. — Твоя греза, твоя тоска, твоя нелепость.


— Лавочник, что такое мир и что такое смысл?


Он вытаскивает серебряный талер из кармана:


— Вот! За десять таких ты купишь женщину. За двадцать таких ты купишь человека. За тридцать таких серебряников купишь и продашь Иисуса. А за сорок — первоклассного бога. Фантомы, фантазии... Глупость это... Бэ-э...


Ночь валится на голову лавочника, его лицо становится бледнее, призрачнее. Руки тоньше и призрачнее. Ночь забрасывает его на тучу. Луна, как щербатый белый талер, подхватывает его и быстро несет сквозь космос, и при этом крутится-вертится, как волчок. Лавочник машет руками, истерически жестикулирует. Это призрачная игра нелепостей, господа! Гротескный цинизм на фоне ночи — баллада.


Сквозь осеннюю ночь бредет уличная девка. Мелкий, унылый дождь в ее волосах, в ее одежде. Кругом всё тихо и мертво. Беспризорные тени жмутся в углах меж высоких стен. Голубые газовые фонари отражаются в уличных тротуарах. Кровь уличной девки ритмично пульсирует в унисон каплям дождя, в унисон неспешным шагам ее блужданий. Идиллия осенней ночи. Элегия осенней ночи. Но вдруг невольно, неожиданно с ее губ срывается слово «Приди!». Неведомый зов чего-то неведомого. Тень услышала. Она поднимается с тротуара, протягивает руки: «Приди!» Девушка бледнеет: «Не о тебе я думала, не тебя я звала».


— Но я тебя услышал. Ты никого не звала, а я — никто. Твоя кровь позвала против твоей воли. Я тень твоей крови, эхо твоей крови: «Приди!»


Идиллия осенней ночи превратилась касанием неведомой крови в трагический экстаз, в фантастическое единение человека с тенью — она превратилась в балладу.


Безумная, растрепанная голова свешивается из окна сумасшедшего дома и улыбается. Эта бессмысленная улыбка бесцельно несется сквозь ночь. Отравленная голубая луна. Дети-попрошайки бродят по большой дороге, несут нищенские сумы. Голодные души, они хватаются голодными ручками за эту отравленную голубую луну, отражают свои нищенские лица в сумасшедшей улыбке и причащаются отравой. Это трагическое соединение ребенка с безумием на фоне ночи — баллада.


Ночь. Отец скачет на коне с ребенком. Ребенок болен. Его кровь лихорадит виде́ние смерти. Сколько экзальтированного шороха в этом виде́нии смерти! Сколько мистического ужаса перед грандиозным «Лесным царем».


Ребенок — это баллада. Экзальтированное отравление ночью и смертью. Образ отца — лишний, холодная реалистическая антитеза, которая просит, чтобы ее изъяли из балладной атмосферы.


Баллада — это черная фантастическая корона поэзии, демонически и мрачно витающая над нашими мыслями и настроениями, бесконечное откровение несет она в своем тусклом свете, ужасающую вакханалию. В сиянии этой черной короны Валтасар хулит Бога и умирает[2]. В сиянии этой дикой черной короны черный ворон разрывает голубую нежную душу Эдгара Алана По.


1929


Перевели с идиша Катерина Кузнецова-Вольфрум и Валерий Дымшиц



Еврейские модернисты, в отличие от своих предшественников, писателей-реалистов, были готовы к восприятию «нееврейских» реалий и «нееврейских» персонажей. Мангер — больше других. Он — самый европейский из еврейских поэтов. Для его баллад образы румынского, германского и славянского фольклора зачастую более важны, чем еврейские народные песни. Ниже приведена одна из его самых эффектных «славянских» баллад.



МОЛИТВА ИВАНА-ПЬЯНИЦЫ 

Пьяный Иван что ни утро стоит

и мнет картуз, как дед его Лот,

и каждая жилка тела его

с Богом тихо беседу ведет,

тихо, по душам:


«Эй, батюшка Бог! По плоти Твоей

солнце ползет, как желтая вошь,

но Ты же благ, потому что Ты Бог,

и Ты с рубахи ту вошь не стряхнешь.

Хорошо! Хорошо!


А я так же беден, как ночь бедна,

и так же мал, как травинка в полях,

пусть улыбка Твоя идет со мной,

шпорой блестя на земных путях.

Будь добр ко мне!


Будь добр ко мне, ведь мое добро —

держать Твою руку в своей руке

и вести Тебя, как медведя — цыган,

из края в край бредя налегке.

Будь добр ко мне!


Теперь, когда проснулся корчмарь

и в третий раз лезет на бабу свою,

и в жа́ркое, жирное тело ее

спускает, сопя и кряхтя, молофью,

будь добр ко мне!


Будь добр ко мне! И я для Тебя

молитвы все соберу в мешок

и потащу его на спине,

как будто бы это мой узелок.

Будь добр ко мне!

 


Будь добр ко мне, а я потом

продам тот мешок Яшке-жиду,

и пусть он жухло — за мое барахло

платит честно, имей в виду,

я не такой дурак!


Ведь я понимаю не хуже Тебя:

с молитвой неплохо, но при рубле

лучше ходить, как мы с Тобой

пойдем босиком по широкой земле,

по земле-красавице.


Можно за рубль купить поцелуй

и даже ночку с Маруськой-змеёй.

Она еще скажет спасибо нам

и до двери проводит в рубашке ночной.

Честное слово!


Можно к пархатому Фимке в шинок

с утра завалиться и до темноты

водку пить, сколько влезет, пока

я не стану Тобой, а Иваном — Ты.

Такая игра!


И Ты тогда поведешь меня,

как я Тебя все вожу и вожу,

и Ты увидишь: только Тебе

я лучшее чудо свое покажу,

я чудо Тебе покажу.


Я кликну Ицика, он поэт,

и он напишет песню про нас,

и будет Маруська ту песню петь

летом на жатве, в полдневный час,

и мы станем бессмертны.

...

Согласен, Иван?»


Перевел с идиша Игорь Булатовский

 


В своем творчестве Ицик Мангер причудливо скрещивал опыт европейского и еврейского фольклора с традициями высокого модернизма, прежде всего австрийского и французского символизма. «Трубадур», неизменно называвший своим любимым поэтом Верлена, писавший о Гофманстале, в некоторых стихах очень далеко отходит от маски «народного поэта».



ОСЕНЬ

Эту песню последних осенних дней,

Когда на сердце печально стало,

Надо петь, поникнув устало,

А иначе петь — не пристало.


Ласточки от осенних тревог

Улетели в чужие края за летом.

Деревья старые вдоль дорог

Застыли, скованные обетом.

А если дождь пойдет в округе,

Они запоют, замерев в испуге,

Ту песню, что пели летом.


А это песня последних осенних дней,

Тихий ее неуют.

 


Повсюду, в храмах всей земли

Покупают и продают.

Лавочники червонцы сгребли,

А священство, изгнанное кнутом,

Стоит, опозоренное, и ждет,

Когда же к ним вечность придет.

Впрочем, я не о том…


А это песня последних осенних дней,

Спетая у окна,

И если ее услышат те,

Кто замечтался о красоте,

Станет самой прекрасной она.


Перевел с идиша Валерий Дымшиц




Ицик Мангер создал свою — во многом альтернативную общепринятой — историю еврейской литературы, чтобы обосновать собственную литературную родословную. Именно этому посвящена книга его эссе «Близкие образы», в которой автор представляет романтические портреты предшественников. Важнейшим из них он считал поэта и народного певца Беньямина-Вольфа Эренкранца (1819–1883), прозванного по месту рождения, городу Збаражу в Галиции, Велвлом Збаржером. Мангер сделал Збаржера одной из своих литературных масок. Целый поэтический сборник он назвал «Велвл Збаржер пишет письмо прекрасной Малкеле».



ДВА ПИСЬМА ВЕЛВЛА ЗБАРЖЕРА
К ПРЕКРАСНОЙ МАЛКЕЛЕ

1


Я, Малкеле, составил стих,

Напев к нему сложил:

«Сулит нам златые горы сон,

Да только сон тот лжив».


А доказательства тому —

Они у нас под боком.

Недавно я пил вино в шинке

И задремал ненароком.


Тут вдруг в открытое окно

Летит золотая птица,

Несет мне от тебя письмо,

Передо мной садится.


Как только я открыл конверт,

Прочел письма начало,

Вижу, ты передо мной,

А вот письмо — пропало.


С копной распущенных волос,

Негаданно-нежданно,

А в это время под окном

Вдруг расцвели каштаны.


Сказала ты: «Ой, Велвл мой,

Я так тоскую, милый»,

И старая липа зацвела,

Как будто с новой силой.


И я ответил Малкеле:

«Так ты ко мне вернулась»,

И крепко-крепко обнял стол,

Вот как все обернулось.


И слышу я сквозь сладкий сон,

Трактирщица смеется:

«Да вы, герр Эренкранц, у нас

Заснули, мне сдается».


И я вернулся в мой отель

И там всю ночь писал,

Чтоб каждый добрый человек

Отныне твердо знал


 



О том, о чем я составил стих,

Напев к нему сложил:

«Сулит нам златые горы сон,

Да только сон тот лжив».


2


Сегодня, Малкеле, весь день

На крыше пела птица:

«Иди за город, там в полях

Дорога вдаль стремится.


Возьми же посох, Велвл мой,

Шагай вперед, поэт,

Коль нету денег у тебя,

Чтобы купить билет.


Ты можешь ночевать в стогу,

А есть? На что еда…

Ведь для еврейского певца

Кормежка — ерунда.


Твоя ждет Малкеле тебя

Уж много лет, поверь.

Она который год подряд

Не запирает дверь».


А я ответил птице так:

«Послушай, невеличка,

Да ты нездешняя, видать,

Несведущая птичка,


А может вовсе глупая,

Мое не знаешь горе,

Ведь между мной и Малкеле

Шумит волнами море.


И говорит оно мне так:

"Со мною плохи шутки,

Шагать ты можешь по холмам,

А вот по волнам — дудки"».


И загрустила птица вдруг,

Замолкала, улетела,

А у меня, ой, Малкеле,

Весь день душа болела.


Перевел с идиша Валерий Дымшиц




Еще одна маска Ицика Мангера — его родной брат, портной Нотэ Мангер. В отличие от непутевого Ицика, Нотэ продолжил отцовское дело в Черновицах. Он был высокообразованным человеком с широким кругом знакомств в творческой среде, в его доме собирался литературный салон. Именно там Ицик Мангер во время приездов домой встречался с черновицкими поэтами, писавшими на идише и по-немецки. Нотэ умер во время войны в эвакуации. Несколько лирических циклов Ицик сочинил от имени своего покойного брата.



РЕЧЬ ПОРТНЯЖКИ НОТЭ МАНГЕРА К ПОЭТУ

За сомкнутыми веками

Ближе дыханье стихии.

Пылающими пальцами

Проще нащупать стихи.


Пава златая летящая

Издалека видна.

Тем и дивней тоска твоя,

Чем нездешней она.


Утомленней томление,

Если к порогу приник.

Павшему на колени

Зримей: Господь велик.

 


Кажет Господь величие

Искони и поныне,

Не громы катая в тучах,

А слезы лия в долине.


Благо из благ сумевшему

Слезный расслышать стон.

Ты совершенным слышаньем

Свыше был наделен.


И пала его слезинка,

В душу твою вошла

И колдовством отверстым

В песне твоей взошла.


Перевела с идиша Рут Левин

 


Важное место в творчестве поэта занимают образы детства. Это не только естественная для многих ностальгия, но и ощущение «потерянного рая», пропавшего не в силу возрастных изменений, а в силу геополитических катастроф. Мангер постоянно помнит о том, что такого еврейского детства, какое было у него, ни у кого уже больше не будет. В детстве он вместе с семьей переехал на несколько лет в галицийский город Коломею (современное название — Коломыя). Вербеж — это пригород Коломеи, расположенный на берегу реки Прут.



ДЕТСТВО

Давай поедем в Вербеж

(балагола, гони),

гнут над Прутом прутик там

детства нашего дни.


Еврейские пацанята

в лохмотьях, босиком,

они свистят, как пташки,

и все им нипочем.


Они верхом на козах

скачут на лугу,

повсюду носятся, крича:

«С дороги! Угу-гу!»


Давай поедем в Вербеж

(балагола, гони),

гнут над Прутом прутик там

детства нашего дни.


Еврейские пацанята

в помятых картузах,

они умеют рифмовать,

ну прямо как в стихах:

 


«Эй, портняжка-побродяжка,

заложи капоту

за медяшку и, бедняжка,

отмечай субботу!»


Давай поедем в Вербеж

(балагола, гони),

гнут над Прутом прутик там

детства нашего дни.


Они лежат в густой траве

(тут не сдержать улыбки)

и важной барыне — жаре —

показывают пипки.


Еврейские пацанята

в лохмотьях, босиком —

гляди, навстречу нам они

несутся кувырком.


Перевел с идиша Игорь Булатовский

 



Постоянным источником вдохновения для поэта оставалась галицийская деревня Стопчет, расположенная в горной долине между городами Косов и Коломея. Там жил его дед, извозчик. Туда маленького Ицика отвозили летом на каникулы. Там он слышал сочный галицийский идиш, так отличавшийся и от немецкого, и от онемеченного идиша родных Черновиц. Именно этой деревне и поездке туда на дедовой телеге посвящены многие его стихи.



ПОРТНЯЖКА НОТЭ МАНГЕР ПОЕТ

Горлицы в закатном золоте,

Детские мои года.

Может, запрягу каурого

И поеду к вам туда.


Может, запрягу каурого

И, приехав к вам, седой,

В старой колымаге дедовой

Заберу я вас домой.


Ветлы вдоль дороги в ряд,

Вся в цвету округа,

И дальние, и близкие —

Все влюблены друг в друга.


Давным-давно бывало так —

И стало вновь… Откуда?

В серебряных сандалиях

Во ржи шагает чудо.

 


Колечко золотое тронет —

Вселенная вся нараспах:

Жужжит, чирикает, сверкает,

Порхает в рифмах и строфах.


Птичка, птичка, три-ли-ли,

Цветами все одето,

Сколько радостных хлопот —

Пролетать все лето!..


Горлицы в заре вечерней,

Детские мои года.

Может, запрягу каурого

И поеду к вам туда.


Может, запрягу каурого

И, приехав к вам, седой,

В старой колымаге дедовой

Заберу я вас домой.


Перевела с идиша Рут Левин




ИЗ СТОПЧЕТА В КОЛОМЕЮ 

От Стопчета — недалеко,

Миль семь до Коломеи.

С горки-то оно легко,

А вверх — потяжелее.


Солнце — слиток огневой —

Встает за Китев-градом[3].

«Да будет свет!» — так Мейлех-Зинг

Сказал Берл-Клингу, брату.


Портняжки Зинг да Клинг молчат,

Взирая восхищенно,

Как Бог-транжира рассыпает

Золотые кроны.


В короне каждая ветла —

И мнит себя царевной!

И блещет, и слепит глаза

Хатка Алексевны.


Говорит портняжка Зинг:

«Эй, Берл-Клинг, споем!

Пусть павы золотой полет

Заслонит окоём!»

 


Дважды золото сверкнет —

Вдвое мир красивей!

Пусть «Он», верховный богатей,

Узнает нашу силу!


Поют портняжки на заре —

Как на молитву встали:

«Вот пава золотая

Летит из дальней дали.


Храни ее, Господь; она

Весть твоя благая,

В посланьях в клюве у нее

Твои слова сияют;


А в сумерки, как прилетит

Домой, в твои чертоги,

Не гневайся, если перо

Она уронила в дороге».


Перевела с идиша Рут Левин

 



Невозможно сказать, кто из еврейских поэтов был самым великим. Зато мы точно знаем, кто из них был и остается самым любимым у читателей и слушателей. Это Ицик Мангер, десятки стихотворений которого стали популярными песнями. Он умер всего пятьдесят лет тому назад, а кажется — в другую эпоху, в другом мире.


[1] Имеются в виду испанские романсеро.

[2] Имеется в виду баллада Байрона «Виде́ние Валтасара» (1814).

[3] Китев — еврейское название галицийского местечка Куты, расположенного недалеко от Косова, на границе Галиции и Буковины.